Неточные совпадения
Цыфиркин. А кто виноват? Лишь он грифель
в руки, а
немец в двери. Ему шабаш из-за доски, а меня ради
в толчки.
— У них такая думка, чтоб всемирный народ, крестьянство и рабочие, взяли всю власть
в свои
руки. Все люди: французы,
немцы, финлянцы…
— Штыком! Чтоб получить удар штыком, нужно подбежать вплоть ко врагу. Верно? Да, мы, на фронте, не щадим себя, а вы,
в тылу… Вы — больше враги, чем
немцы! — крикнул он, ударив дном стакана по столу, и матерно выругался, стоя пред Самгиным, размахивая короткими
руками, точно пловец. — Вы, штатские, сделали тыл врагом армии. Да, вы это сделали. Что я защищаю? Тыл. Но, когда я веду людей
в атаку, я помню, что могу получить пулю
в затылок или штык
в спину. Понимаете?
Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими
руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали на голове неровно, как будто череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая
в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу
немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
Будто
в ту пору дедушка его протянул
руку, чтобы Константинополь взять, а
немцы — не дали.
«Как ни наряди
немца, — думала она, — какую тонкую и белую рубашку он ни наденет, пусть обуется
в лакированные сапоги, даже наденет желтые перчатки, а все он скроен как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет все торчат жесткие и красноватые
руки, и из-под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жесткие
руки так и просятся приняться за шило или много-много — что за смычок
в оркестре».
А
в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими
руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась
в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно, не у
немцев.
— Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет
в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем
в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть
немец горячится — законное дело! — говорил он, подняв трепещущие
руки вверх. — Выпьем, кум!
Она жила гувернанткой
в богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех
немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми
руками, с мещанской свежестью
в лице и с грубой речью.
— А кто же больше?.. Он… Непременно он. У меня положительных данных нет
в руках, но я голову даю на отсечение, что это его
рук дело. Знаете, у нас, практиков, есть известный нюх. Я сначала не доверял этому
немцу, а потом даже совсем забыл о нем, но теперь для меня вся картина ясна:
немец погубил нас… Это будет получше Пуцилло-Маляхинского!.. Поверьте моей опытности.
Вот как стукнуло мне шестнадцать лет, матушка моя, нимало не медля, взяла да прогнала моего французского гувернера,
немца Филиповича из нежинских греков; свезла меня
в Москву, записала
в университет, да и отдала всемогущему свою душу, оставив меня на
руки родному дяде моему, стряпчему Колтуну-Бабуре, птице, не одному Щигровскому уезду известной.
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые
немцы? Скоро, говорят, будут курить не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. — Говоря эти слова, винокур
в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем
руки свои. — Как это паром — ей-богу, не знаю!
— И Шиллер — сапожник: он выучился стихи писать и больше уж ничего не знает. Всякий
немец — мастеровой: знает только мастерство; а русский, брат, так на все
руки мастер. Его
в солдаты отдадут: «Что, спросят, умеешь на валторне играть?..» — «А гля че, говорит, не уметь — губы есть!»
Старый
немец был так ошеломлен, что сидел все время, разинув рот, подняв свою
руку,
в которой держал сигару, и забыв о сигаре, так что она и потухла.
И чем ближе вы подъезжаете к Троицкому посаду и к Москве, этому средоточию русской святыни, тем более убеждаетесь, что
немец совсем не перелетная птица
в этих местах, что он не на шутку задумал здесь утвердиться, что он устроивается прочно и надолго и верною
рукой раскидывает мрежи,
в которых суждено барахтаться всевозможным Трифонычам, Сидорычам и прочей неуклюжей белужине и сомовине, заспавшейся, опухшей, спившейся с круга.
Немец работает усердно, но точно во сне веревки вьет; у парижанина работа горит
в руках.
Александр трепетал. Он поднял голову и поглядел сквозь слезы через плечо соседа. Худощавый
немец, согнувшись над своим инструментом, стоял перед толпой и могущественно повелевал ею. Он кончил и равнодушно отер платком
руки и лоб.
В зале раздался рев и страшные рукоплескания. И вдруг этот артист согнулся
в свой черед перед толпой и начал униженно кланяться и благодарить.
Но он хотел до конца исчерпать всю горечь своей неудачи. Как-то, после урока немецкого языка, он догнал уходившего из класса учителя Мея, сытого, доброго обрусевшего
немца, и сунул ему
в руки отлично переписанную «Лорелею».
Вибель на первых порах исполнился недоумения; но затем, со свойственною
немцам последовательностью, начал перебирать мысленно своих знакомых дам
в Ревеле и тут с удивительной ясностью вспомнил вдову пастора, на которой сам было подумывал жениться и которую перебил у него, однако, русский доктор Сверстов. Воспоминания эти так оживили старика, что он стал потирать себе
руки и полушептать...
— Государь, — сказал он, — хотелось бы, вишь, ему послужить твоей милости. Хотелось бы и гривну на золотой цепочке получить из царских
рук твоих. Горяча
в нем кровь, государь. Затем и просится на татар да
немцев.
Дьякон обошел всех известных
в городе монументщиков и остановился на самом худшем, на русском жерновщике, каком-то Попыгине. Два монументщика из
немцев рассердили дьякона тем, что всё желали знать, «позволит ли масштаб» построить столь большую пирамиду, какую он им заказывал, отмеряя расстояние попросту шагами, а вышину подъемом
руки.
Потом
немец вынул монету, которую ему Дыма сунул
в руку, и показывает лозищанам. Видно, что у этого человека все-таки была совесть; не захотел напрасно денег взять, щелкнул себя пальцем по галстуку и говорит: «Шнапс», а сам
рукой на кабачок показал. «Шнапс», это на всех языках понятно, что значит. Дыма посмотрел на Матвея, Матвей посмотрел на Дыму и говорит...
А
в это время какой-то огромный
немец, с выпученными глазами и весь
в поту, суетившийся всех больше на пристани, увидел Лозинскую, выхватил у нее билет, посмотрел, сунул ей
в руку, и не успели лозищане оглянуться, как уже и женщина, и ее небольшой узел очутились на пароходике.
Потирают
руки — я сам видел: стоит
немец с трубкой
в зубах и потирает
руки, а
в трёх местах — зарево!
Прошла его досада; радостные слезы выступили на глазах; схватил он новорожденного младенца своими опытными
руками, начал его осматривать у свечки, вертеть и щупать, отчего ребенок громко закричал; сунул он ему палец
в рот, и когда новорожденный крепко сжал его и засосал,
немец радостно вскрикнул: «А, варвар! какой славный и здоровенный».
Хотя сановники и помещики
в губернских городах предпочитают лечиться у
немцев, но, по счастию,
немца (кроме часовщика) под
рукой не находилось.
Что же касается до имения, ей принадлежавшего, то ни она сама, ни муж ее ничего с ним сделать не сумели: оно было давно запущено, но многоземельно, с разными угодьями, лесами и озером, на котором когда-то стояла большая фабрика, заведенная ревностным, но безалаберным барином, процветавшая
в руках плута-купца и окончательно погибшая под управлением честного антрепренера из
немцев.
Еще бывши юным, нескладным, застенчивым школьником, он,
в нескладном казенном мундире и
в безобразных белых перчатках, которых никогда не мог прибрать по
руке, ездил на Васильевский остров к некоему из
немцев горному генералу, у которого была жена и с полдюжины прехорошеньких собой дочерей.
— О, всех! всех, мои Иоганус! — отвечала опять Софья Карловна, и василеостровский
немец Иоган-Христиан Норк так спокойно глядел
в раскрывавшиеся перед ним темные врата сени смертной, что если бы вы видели его тихо меркнувшие очи и его посиневшую
руку, крепко сжимавшую
руку Софьи Карловны, то очень может быть, что вы и сами пожелали бы пред вашим походом
в вечность услыхать не вопль, не вой, не стоны, не многословные уверения за тех, кого вы любили, а только одно это слово; одно ваше имя, произнесенное так, как произнесла имя своего мужа Софья Карловна Норк
в ответ на его просьбу о детях.
— Господа! — исступлённо, как одержимый, кричал он. — Подумайте, какая неистощимая сила
рук у нас, какие громадные миллионы мужика! Он и работник, он и покупатель. Где это есть
в таком числе? Нигде нет! И не надобно нам никаких
немцев, никаких иноземцев, мы всё сами!
Притащил меня
немец к той калюже, разбил сапогом лед и велит мне сунуть
руки в воду.
— О, я не хочу иметь роги! бери его, мой друг Гофман, за воротник, я не хочу, — продолжал он, сильно размахивая
руками, причем лицо его было похоже на красное сукно его жилета. — Я восемь лет живу
в Петербурге, у меня
в Швабии мать моя, и дядя мой
в Нюренберге; я
немец, а не рогатая говядина! прочь с него всё, мой друг Гофман! держи его за
рука и нога, камрад мой Кунц!
Надин отец бежит
в соседнюю булочную и покупает большой круглый фисташковый торт. Слон обнаруживает желание проглотить его целиком вместе с картонной коробкой, но
немец дает ему всего четверть. Торт приходится по вкусу Томми, и он протягивает хобот за вторым ломтем. Однако
немец оказывается хитрее. Держа
в руке лакомство, он подымается вверх со ступеньки на ступеньку, и слон с вытянутым хоботом, с растопыренными ушами поневоле следует за ним. На площадке Томми получает второй кусок.
Русский народ издавна отличался долготерпением. Били нас татары — мы молчали просто, били цари — молчали и кланялись, теперь бьют
немцы — мы молчим и уважаем их… Прогресс!.. Да
в самом деле, что нам за охота заваривать серьезную кашу? Мы ведь широкие натуры, готовые на грязные полицейские скандальчики под пьяную
руку. Это только там, где-то на Западе, есть такие души, которых ведет на подвиги одно пустое слово — la gloire [Слава (фр.).].
Рыженький немец-управляющий, с рижской сигаркой
в зубах, флегматически заложив за спину короткие
руки, вытащил на своре пару своих бульдогов и вместе с ними вышел на крыльцо господского дома — полюбоваться предстоящим зрелищем. Вслед за ним вышел туда же и Хвалынцев. Сердце его стучало смутной тоской какого-то тревожного ожидания.
При этом Висленев опять изображал из свободной
руки чайничек и прихлебывал воздух, но всем этим только потешал не понимавших его
немцев и наконец распотешил и Глафиру, которая с прибытием
в Берлин взошла
в вагон.
— Не горюй, Матрена, — утешает бородатый мужик шагающую с ним об
руку женщину
в платочке, к подолу которой прицепился пятилетний мальчонка с замусоленным бубликом
в руке. — До рева ли тут, когда, слышь, вся Русь по призыву царя-батюшки поднимается на защиту славян, да нашей чести! Слышь, нам
немцы грозятся… Так надоть их чин-чином встретить, при всей нашей боевой, значит, готовности, времени попусту зря не тратя… Вот и раздумай, голубушка, стоит ли таперича горевать?..
— Ого! уже скоро одиннадцать!.. Пора и на боковую. Как ты думаешь, Дмитрий?
В деревне всегда надо рано ложиться и рано вставать. Покойной ночи! Как это?… э… э… Leben Sie wohl, essen Sie Kohl, trinken Sie Bier, lieben Sie mir!.. [Живите хорошо, ешьте капусту, пейте пиво, любите меня! (Немецкая поговорка.).] Ххе-хе-хе-хе? — Дядя засмеялся и протянул мне
руку.
Немцы без бира никогда не обойдутся.
Шли мимо ряды красноармейцев с винтовками на плечах, с красными перевязями на
руках. Катя увидела
в рядах знакомых
немцев в касках. Могучие мужские голоса пели, сливаясь с оркестром...
Ведь и я, и все почти русские, учившиеся
в мое время (если они приехали из России, а не воспитывались
в остзейском крае), знали
немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых
рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Когда он кончил, все легко вздохнули, как будто кто брызнул
в воздух холодной водой и рассеял духоту. Неприятного чувства не испытал, по-видимому, один только Бруни. Сияя и закатывая свои сентиментальные глаза,
немец с чувством потряс
руку Сысоеву и опять заласкался, как собака.
На вопрос, как вас титуловать (заметим, первый и необходимый вопрос каждого
немца при первом знакомстве), Красный нос отвечал, что он гофрат [Гофрат — надворный советник; вообще — почетный титул.], доктор Падуанского университета, член разных ученых обществ и корреспондент разных принцев; к тому ж игре
в алмазе на
руке его сделана уже примерная оценка и караты
в нем по виду взвешены — все это заставило скоро забыть об уродливости носа и горбе неожиданного посетителя и находить
в нем не только интересность, даже привлекательность.
— Посмотри, братец, — говорил один, — на первой картине
немец в трехугольной шляпенке,
в изодранном кафтанишке, худой, как спичка, бредет со скребницей и щеткой
в руке, а на последней картине разжирел, аки боров; щеки у него словно пышки с очага; едет на бурой кобылке, на золотом чепраке, и бьет всех направо и налево обухом.
— То-то и оно-то… Схоронил он его, а снадобье-то еще немец-колдун делал… Рассказывал мне старик-то… Такое снадобье, какого лучше не надо… Изводит человека точно от болезни какой, на глазах тает, а от чего — никакие дохтура дознаться не могут… Бес, говорит, меня с ним путает… Сколько разов вылить хотел — не могу,
рука не поднимается… Схоронил
в потайное место, с глаз долой… Никто не сыщет…
— Обдумывал я эти последние слова «
немца» особенно после сонного видения, когда я с этим богопротивным делом навсегда прикончил… Дума у меня явилась, что говорил он от нечистого… Путы на меня наложил перед смертью, путы бесовские. Много раз решался я этот пузырек выкинуть и снадобье вылить, да бес-то еще, видно, силен надо мной,
рука не поднималась… Схоронил я его
в укромном месте… Умру — никто не найдет…
Я плюнул и открыл глаза. Передо мной стоял красноносый
немец с виолончелей
в руках, прикрытым зеленым сукном, а над самой головой
немца виднелась прибитая к подъезду вывеска: Аптека Гаммермана.
После Кунтша театр на Красной площади перешел
в руки Отто Фюрста; представление у последнего чередовалось с русскими представлениями: русские давались по воскресеньям и вторникам, а
немцы играли по понедельникам и четвергам; немецкие и русские пьесы представлялись под управлением Фюрста.
В труппе последнего женские роли впервые исполняли женщины: девица фон-Велих и жена генерального директора Паггенканпфа,
в русских документах попросту переделанная
в Поганкову.
Временщиком стал новый
немец, но это был Миних. Он мечтал об исправлении внутренних дел
в духе Петра I,
в особенности об ослаблении Австрии и о взятии Константинополя. Старый герой надеялся достигнуть заветной цели, с помощью юного товарища, Фридриха II прусского, который тогда начал войну за австрийское наследство, чтобы уничтожить свою соперницу, императрицу Марию Терезу. Не прошло и пяти месяцев, как Россия очутилась
в руках нового временщика. На этот раз пришла очередь графа Андрея Ивановича Остермана.
На все убеждения друга он хранил глубокое молчание;
в его душе восставали против лекаря сильнейшие убеждения, воспитанные ненавистью ко всему иноземному, неединоверному, проклятому, — как он говорил, — святыми отцами на соборе и еще более проклятому душою суровою, угрюмою с того времени, как пал от
руки немца любимый сын его.
Боярин, крестясь, вглядывается
в жуковину и признает ее; но, увидав кровь на
руке немца, вскрикивает
в ужасе...